Белый (belyi_mitia) wrote,
Белый
belyi_mitia

Categories:

Степнова Марина - "Женщины Лазаря"...

В девяносто первом году Ольга бросила его, как бросают в урну липкую обертку от доеденного мороженого,
и удрала с заезжим уланом — не то следуя ветреному велению своего литературного имени, не то действительно
поддавшись обаянию нездешнего варяга, щедрого, щеголеватого красавца с пышными офицерскими усами,
вечно присыпанными красным перцем кстати рассказанного и всегда похабного анекдотца.


Пока жена упаковывала чемоданы (улан деликатно ждал у подъезда в невнятно бурчащем такси), быстро переступая
красивыми ловкими ногами пытающиеся спастись вещи, Лужбин молча сидел в углу на неизвестно откуда приблудившейся
табуретке, изумленно разглядывая свои трясущиеся руки.


Удар, который он пропустил, оказался такой анестезирующей силы, что Лужбин не испытывал даже боли —
только тихое, граничащее с безумием недоумение.
Как будто коридор, по которому он уверенно шел, чтобы получить заслуженную награду на алой подушке и всеобщий гул
радостного одобрения, внезапно закончился безмолвной площадью, в центре которой торчала черная, словно обугленная,
виселица да маялся со скуки не проспавшийся после вчерашнего палач в грязноватом, скучном, предрассветном балахоне.


Когда взвизгнула последняя молния на последней сумке, Лужбин все еще пытался понять, что сделал не так,
в чем провинился, где совершил жуткую ошибку, которая заставила жену вот так, мимоходом, выдрать из жизни пять лет
их счастливого — ну счастливого же! — абсолютно счастливого брака.


Ольга попробовала сорвать с насиженного места собственное прошлое, с трудом вместившееся в три разновеликие
спортивные сумки и один неприлично раздутый чемодан, не смогла и метнула в Лужбина сердитую пепельно-зеленую молнию —
помоги же, растяпа!
Он послушно встал, вынес из квартиры вещи, аккуратно устроил на лестничной площадке. Обернулся.


— Дальше я сама, — милостиво разрешила Ольга, запахиваясь, застегиваясь, заматывая вокруг шеи ярко-красный длиннющий
шарф — в апреле в Энске холодно, у нее всегда было слабое горло, и весной и осенью она мучилась от бесконечных ангин,
и сонный Лужбин по ночам приносил ей попить разлохмаченный клюквенный морс, она бормотала что-то хриплым горячим
шепотом и засыпала снова, прижавшись к нему всем телом, огненная от жара, влажная, невозможно желанная. Невозможно.


— Оля, — сказал он и сам испугался, услышав свой собственный голос. — Оля, почему?


Она на мгновение честно задумалась — дымчатые, зеленоватые глаза, безжалостно обесцвеченная челка,
на щеках живые розовые блики от шарфа, от радости, от жизни, от радости жизни — и просто ответила:


— Потому что я люблю другого человека.


Лужбин кивнул, как будто что-то понял, словно это действительно был неопровержимый аргумент, с которым невозможно
поспорить, — ну, конечно, другого человека, а он, Лужбин, выходит, даже не человек.

И в этот момент анестезия перестала действовать, и на него обрушилась физическая боль такой грубой непреодолимой силы,
что он вслепую закрыл за собой ахнувшую от отчаяния дверь, вслепую пробрел сквозь осиротевшую квартиру,
со всего размаху споткнувшись о вякнувшую кошку (которая все сборы пряталась неизвестно где и даже не соизволила
выйти попрощаться), и, только наткнувшись на табуретку, с которой встал какие-то минуты тому назад, наконец заплакал.


Не потому, что ему по одному, с аккуратным хрустом, выламывали ребра, неторопливо добираясь до сердца. А потому,
что ушиб больную коленку, потянутую еще две недели тому назад, когда они с Ольгой поехали за город походить на лыжах
по последнему тяжелому снегу и заблудились, а потом нашлись и до одури целовались в пролеске, за которым грохотали и
вскрикивали полупустые электрички, и он, прижимая Ольгу спиной к сосне и яростно прорываясь сквозь куртку и свитер,
губами собирал с ее нежных прохладных скул растаявшую снеговую крупку, уже совершенно весеннюю на вкус,
уже совершенно живую, и так неуклюже, по-мальчишески, торопился, что подвернул ногу, и Ольга всю обратную дорогу
вперемежку смеялась, и ахала, и жаловалась соседкам по вагону, болтливым, уютным старушкам,
что муж у нее теперь инвалид, и как такого бросишь. Никак не бросишь. Люди не поймут.






---

Он напоил Лидочку бульоном, крепким, огненным, и долго извинялся, что из кубиков, зато горячий, Лидия Борисовна,
готовить я не силен, уж простите, зато все остальное умею, не сомневайтесь. Давайте я вам дом покажу, а?
Тут многое, конечно, не доделано, но в общем и целом…
Лидочка поставила на огромный стол чашку и оглядела просторную кухню. Покажите, пожалуйста.


Дом оказался почти такой, как она мечтала, может быть, даже лучше, а главное, здесь было спокойно, так спокойно,
что Лидочка вдруг поверила, что все события прошлого вечера, да вообще — вся ее прошлая жизнь — просто кошмарный сон,
дурной морок, от которого она начинает медленно оправляться.


Лужбин водил ее из комнаты в комнату, размахивая руками и горячась, а потом вытащил на террасу кресло-качалку,
выдал Лидочке маленькие, почти детские валенки (тут в кладовой были, я не стал выбрасывать, жалко) и сам закутал
Лидочку пледом. Вы посидите немножко, подышите, а я вам чаю принесу. Я чай хорошо завариваю, не волнуйтесь.


Лидочка уперлась валенком в доски террасы и легонько качнула кресло.
Последний раз ее любили в пять лет — родители, — и она совсем забыла, как это бывает.


Царевы были не в счет: по уши напичканные правильной советской моралью, полупереваренным самиздатом и природным
добродушием, они любили всех подряд — родину, синиц, Энск, Солженицына, друг друга.
Лидочка терялась в этом засахаренном вихре всеобщего неразборчивого обожания — это было все равно что греться в куче
полузнакомых шевелящихся человеческих тел. Очень тепло, немного противно и совершенно безадресно.


А вот Лужбину нравилась именно она, это было ясно даже по тому, как он нес ей чашку с чаем, как смотрел,
как она пила, непроизвольно вытягивая губы, точно стараясь помочь или боясь, что она обожжется.
Он заботился о ней. И это оказалось невероятное чувство — когда о тебе заботятся. Теплое.


Лужбин, словно притянутый этими мыслями, заглянул на террасу.

— Ничего не нужно? — спросил он. — Вы, наверно, проголодались? Можем съездить куда-нибудь поужинать.

И он даже слегка втянул голову в плечи, боясь отказа.

— Иван Васильевич, отнесите меня, пожалуйста, в дом, — попросила Лидочка.


Лужбин посмотрел на нее почти с животным ужасом — словно дворняга (тощая, вся в обручах голодных ребер),
со щенячества привыкшая получать только окрики да тяжелые пинки и теперь не узнающая ласковую человеческую руку.


— В дом? — переспросил он хрипло.

— Да, пожалуйста, — повторила Лидочка и протянула ему выпростанные из-под пледа руки.


Лужбин неловко подхватил ее, и Лидочка машинально, как на поддержке, напрягла мышцы, чтобы облегчить партнеру
нелегкую лирическую участь.

Она была «удобная» балерина и никогда не висла на руках танцовщика безучастным грузом, безвольным суповым набором
из жил, костей и колючего наэлектризованного капрона, который следовало вознести на вытянутых руках в ликующую высь —
поближе к пыльному театральному потолку, искусственным звездам и сонным мордам осветителей, навеки охреневших от
нескончаемых потоков прекрасного.

Но Лужбин не заметил Лидочкиных мускульных стараний, пораженный ее эльфийской невесомостью — даже в валенках,
даже по-кукольному закутанная в плотный плед, она едва весила сорок пять килограммов.



— Какая легонькая… Как цветок, — пробормотал Лужбин, прижимая Лидочку к себе, как прижимают больного ребенка,
ослабевшего, горячечного, полуобморочного от ночной несусветной температуры.
Как будто отправляешь в больницу десятилетнюю дочку.


Три шага до входной двери. Четыре невидимых, тряских лестничных пролета — впереди угрюмая спина уставшего врача,
не уронить, не уронить, не… чшшш, потерпи, солнышко, сейчас все пройдет. Бессильный пинок подъездной двери —
придержать плечом, чтоб не стукнула, не задела. Распахнутая задница старенькой скорой, ледяное, дрожащее нутро.
Не плачь, заинька, папа рядом. Он никогда тебя не бросит. Я никогда тебя не брошу. Слышишь? Никогда.


Лидочка, словно услышав этот страх, вдруг обняла Лужбина за шею, ткнулась носом куда-то между ключицей и плечом так,
что он почувствовал совсем близко, почти на своей коже, ее нежные, прохладные губы.


— Лидия Бо… Лидушка, — сказал он сдавленно, прижимая ее к себе.


Один маленький валенок упал еще на террасе, второй — в гостиной, но оба они этого не заметили, пораженные тем,
что оказались так близко друг другу, — еще несколько часов назад совершенно чужие друг другу, едва знакомые люди.





---

Лидочка выглянула — в коротком сарафане, с розовыми от плиты щеками, она казалась совсем девчонкой —
какие там восемнадцать лет. От силы четырнадцать.

— Ты что так рано? — спросила она испуганно. — Случилось что-то?

— Нет, — сказал Лужбин. — Вернее, случилось, но хорошее. Галина Петровна, как и обещала, делает тебе подарок.

Лицо Лидочки изменилось еще больше, и Лужбин неожиданно почувствовал, что делает что-то ужасное, непоправимое,
может быть, самую большую ошибку в своей жизни.


— А чем пахнет так вкусно, — спросил он. — Голова просто кругом — такой аромат.

— Королевский суп и венские колбаски, — неохотно ответила Лидочка. — Так что Галина Петровна? Что за подарок?


Лужбин набрал полную грудь воздуха и признался:


— Мы переезжаем в Москву. Ты будешь танцевать в Большом, там ждут уж, даже репертуар готовят.


Лидочка молчала, и лицо у нее медленно мертвело, застывало, как восковая отливка, превращаясь в гримасу мертвой
вилиссы, в личико девочки в пачке, окаменевшей на морозном крыльце ночного театра.
Лужбину даже показалось, что от нее потянуло холодом — тем самым, ужасным, звенящим изнутри.


— А дом? — спросила Лидочка.

— А дом продадим, собственно, считай, уже продали. Завтра подпишем бумажки, и можно паковаться.

Лидочка помолчала еще минуту и ровным голосом сказала:

— Хорошо. Раздевайся, мой руки и будем обедать.



Среди ночи Лидочка проснулась, словно от толчка, и долго не могла осознать, что за человек лежит рядом —
короткостриженый белесый затылок, глубокая морщина на шее, мерно вдыхающее и выдыхающее одеяло.
А вот дом она узнала сразу, даже не успев открыть глаза. Он был в точности такой, как она мечтала, только лучше
— совсем родной. И он хотел попрощаться.





---

Лужбин, конечно, многое переделал — но удивительно ловко и хорошо, не потревожив ни сущности, ни сути самого дома,
и Лидочка, обойдя три совершенно новые, недавно пристроенные комнаты, тихо порадовалась, какой муж молодец и как
правильно он все устроил, особенно вторую, заднюю террасу, выходящую прямо в лес, так что можно было, сбежав утром
по ступеням, нарезать к завтраку живых, не садовых цветов, а со временем, может, и грибов на свежую жареху —
они ведь собирались приживить поближе к крыльцу рыжики и лисички, а что — очень даже запросто, главное, набраться
терпения и не связываться с белыми, они капризные и даже в такой условной неволе умирают.

Еще планировалось приручить белок, Лужбин говорил, что в лесу их полным полно, и Лидочка заранее беспокоилась,
что у белок выйдет конфликт с кошками — очень может быть, что и вооруженный, но зато детям от белок будет большая
радость.

Лужбин только смеялся, потому что ни детей, ни кошек и в помине пока не было, да и белки, Лидушка, что-то не очень-то
к нам пока рвутся, сама видишь.

Но ты не расстраивайся, как закончим перестраиваться, тогда и набегут. Все скопом.
То-то напушат твоим будущим кошкам шубки! Лидочка смеялась в ответ, неумело, все еще стесняясь, и Лужбин, неудобно
прижимая ее к себе, бормотал, словно заклинание — ялюблютебягосподибожемойкакжеятебялюблю.

Он смешно звал ее — Лидушка, и выходило почти так же ласково и весело, как родительская Барбариска.
Она бы, конечно, привыкла. Совершенно точно — привыкла бы, Лужбин был хороший парень, а Лидочка умела отличать
хорошее от плохого. Но выходила замуж она все-таки не за Лужбина, а за этот дом.


Лидочка погладила свежеоструганную, гладкую балясину террасы — теплую, совершенно человеческую на ощупь, и дом вздохнул,
принимая ласку, примеряясь к разлуке и одновременно примиряясь с ней.
Было не темно, а словно сумеречно, и Лидочка, стоя в теплом, полупрозрачном киселе неяркой северной ночи,
вдруг заплакала — осознанно, как не плакала уже давным-давно.
В страшном балетном мире, где она выросла, слезы были самой простой, ежедневной, обыденной вещью и потому
не стоили почти ничего.


---




Увидел в себе Лужбина.
Так отчётливо и ясно... до тошноты.

-
Открыл для себя Степнову Марину.
Давно не слушал такого незатейливого, жизненного, пронзительного и понятного... близкого.
Обожаю такие книги.

На диске лежат ещё 4 свежескаченные недавно её книги.
Кажется это тот случай, когда наткнувшись неожиданно на случайного нового автора, отбрасываешь в сторону запланированный примерный ближайший список, и слушаешь... слушаешь именно эту потрясающую находку. Всю без остатка.
Tags: аудиокниги
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 2 comments